Обложка

За «одинокую тропинку» благодарю в отдельности

Формат «правила жизни» предполагает, что вместо интервью с человеком и долгих вопросов-ответов публикуют только его афоризмы, главные тезисы, принципы, которыми он руководствуется. Мы решили составить «правила жизни» Виктора Петровича Астафьева. Для этого перечитали и пересмотрели множество его встреч, писем, публицистики.

Сложным человеком был великий писатель Астафьев (как все великие). Его высказывания иногда настолько хлёсткие, что почти невозможно принять. А бывают наоборот: такие тонкие описания, суждения, что получаются настоящие стихи в прозе.

Мы не считаем правильным в 100-летний юбилей наводить на нашего знаменитого земляка розовый глянец. А ещё вспоминается подход Томаса Джефферсона, одного из основателей Америки, который взял ножницы и вырезал из Евангелия всё, что ему казалось лишним в учении Иисуса Христа, в том числе воскресение. Нам такое не подходит: принимаем Виктора Петровича, каким он был и есть.

Фото А. Белоногова

Фото А. Белоногова

О жизни и о себе

>> Лишь одно я просил бы у своей судьбы — оставить со мной маму. Её мне не хватало всю жизнь и особенно остро не хватает сейчас, когда возраст как бы сравнивает меня со всеми пожившими людьми, и наступает то успокоение, которого терпеливо ждут матери, надеясь хотя бы в старости прислониться к дитю.

Мама моя погибла в 29 лет. Я не загадывал дальше 50 лет прожить. Думаю, что я доживаю мамин век.

>> [Две сестры] умерли маленькими, и я всю жизнь ощущал и ощущаю тоску по сестре и на всех женщин, которых любил и люблю, смотрю глазами брата. И, видимо, не напрасно первой любовью наградил меня Господь к сестре милосердия в госпитале.

>> Когда я вижу, как дети пьяного мужика из канавы тянут, — «Папа, папа!» — чуть не плачу, потому что ведь это себя я узнаю.

>> Что я, коммунист — в Бога не веровать? Когда пишу — разве я не больше себя? Разве я не соприкасаюсь с тем, каким я задуман? Человек же всю жизнь должен тянуться к Божьему замыслу о нём. Человек больше себя, — вот я во что верю.

>> Заболел — слава Богу. Дожил до утра — слава Богу. А уж до весны — тем более слава Богу!

За «одинокую тропинку», коих я исходил столько, что ими землю опоясать можно, благословляю и благодарю в отдельности.

>> Знаешь, что меня больше всего восхищает в человеке? До умиления, до гордости? Рыболовный крючок и штаны. Эволюция рыболовного крючка — это конёк мой. Обувь-то ещё не [была] изобретена. А рыболовный крючок уже был, и была зазубрина на нём. Та самая, из-за которой пацаны мучились, если крючок ненароком впивался в штаны: резать надо, а они единственные.

[а] сколько было модификаций ширинки! Сначала гульфик, чехол этот, потом на пуговицах, теперь молния... Горжусь, горжусь человечеством.

>> Я иногда горжусь словом «детдомовец», как гордились нашим братом и командиры на фронте.

>> Я вообще почему после войны выжил? Потому что была эта школа оглядки. Человек, который три года был на передовой, так просто не дастся никому.

>> С военных лет, с 1947 года, ни на кого не поднимал руку.

>> Я раньше много мог писать, «Звездопад» за одну ночь сделал. До пятидесяти страниц в день писал.

>> Я, может быть, только на злости и пишу, на обиде. Она подзаводит меня. Потому что молодость у нас украли, и у меня, и у жены. Не было у нас молодости.

Автограф В. Астафьева газете «Университетская жизнь», 1980 г.

Автограф В. Астафьева газете «Университетская жизнь», 1980 г.

>> Как человек долго унижаемый, я был всегда в себе не уверен и писателем себя почувствовал, пожалуй, только на высших литературных курсах, в 1961 году.

>> Жалею [что не пришлось учиться в университете]. Жалею, что не знаю иностранных языков, не получил настоящего образования. Я бы учился хорошо! Писателю надо обязательно знать два-три языка. Я страшно завидую молодым, которые имеют возможность учиться. Другое дело, что некоторые из них перегружены поверхностными знаниями. А мне приходится всю жизнь добирать самообразованием.

>> Моё пребывание в Верховном совете Советского Союза я не считаю политической деятельностью. Я просто хотел каким-либо образом участвовать в перестройке нашего государства и общества.

>> Внутренняя свобода, которая есть в каждом человеке, основной лейтмотив моих произведений. Если в понятие либерал вкладывать именно такой смысл, то я, пожалуй, могу себя так назвать. А вообще я не люблю подобные околополитические ярлыки.

С антисоветчиком — такая же история. Я не хотел краха Советского Союза, я хотел его трансформации в государство с человеческим лицом.

>> Побывав на войне, я осознал, какой огромный потенциал у русского народа. Так вот, при советском строе мы, к огромному сожалению, очень плохо его реализовывали.

>> Посредственность нашего телевидения всё наше убожество обнажает просто немилосердно, особенно когда показывает наши достижения. «Ящик» телевизионный — это замечательная вещь, если внимательно и трезво глядеть. Это наш суд на миру.

Правда, иногда хочется и благодарить телевидение. Вот Евгений Фёдорович Светланов стал играть все симфонии Рахманинова, а до этого играл Чайковского — единственное мое отдохновение.

>> Ведь когда-то и я впервые услышал божественные звуки 7-й симфонии Бетховена. А самая любимая у меня — 8 я Шуберта. Ещё Альбинони.

>> Весь трагизм положения, в котором очутилось общество, неясен в полной мере даже лучшим умам. Ждать, сложа руки, — это негоже.

>> Когда я изредка перебираю старые альбомы с фотографиями, то вижу, что кругом меня обступили покойники. Поэтому не хотел бы я заживаться долго, неся на себе всё более тяжелеющий воз утрат. И хотел бы я покинуть всех вас, дорогие мои, не намучив себя и вас, с пишущей ручкой в руках и пусть на слабых, но на своих ногах.

Фото: РИА Новости/Валерий Шустов. Писатель Виктор Астафьев (справа) на берегу Енисея

Фото: РИА Новости/Валерий Шустов Писатель Виктор Астафьев (справа) на берегу Енисея

>> В деревне я засадил огород лесом, лес вырос большой. Кедр плодоносит. Любить надо растения, тогда и они...

>> Буду в деревне жить, печку топить, по лесу ходить. Родственников ещё маленько осталось. Куда-то съезжу. На притоки я езжу — удочку закинуть. Есть у меня в тайге знакомые охотники, которые всегда с удовольствием ждут, поскольку я не надоедлив. Я уйду куда-нибудь один и сижу. Меня охотники спрашивают: Виктор Петрович, неужели тебе не надоело с утра и до вечера сидеть одному у костра? Я говорю: нет, не надоело, уйди ты отсюда, чтоб я тебя не видел, — наоборот, я счастлив.

>> Вот уже 55 лет живём [c женой Марией Семёновной] и не устали друг от друга, всё наговориться не можем.

>> Хворостовский был у меня в деревне. Что-то мы там сунулись к нему с просьбой спеть, а он, оказывается, перед концертом сутки не разговаривает, бережёт голосовые связки. Это и есть профессиональное отношение к своему делу.

>> Приехал я с группой гостей в Красноярск. Экскурсовод хвалится нашими достопримечательностями: вот, говорит, «Столбы», а вот, значит, Астафьев, классик наш… Перечень достопримечательностей небольшой, всего четыре пункта, и в том числе я.

Когда говорят какие-то высокие слова обо мне, так и хочется крикнуть: «Люди! Пощадите меня! Ведь я живой человек!..»

>> Читаю в основном местные газеты. Присылают мне и московские. Там красивых девок фотографируют. Я люблю на них смотреть. Для творческого вдохновения.

>> Давит жизнь человека, и не просто давит, — расплющивает, но не может с ним совладать — музыка, пение, дар Божий спасают.

>> Мне ещё внукам помогать. У меня внук в МГУ учится, химик. Так я московские свои гонорары не забираю из «Нового мира», оставляю ему.

>> Хотелось, чтобы кто-нибудь из внуков жил в деревне.

>> Родное село — самое главное, самое светлое место у человека. Где бы я ни был, где бы ни жил, всегда помнил об этом.

>> Для меня нет красивей реки, чем Енисей. В моём рабочем кабинете, за спиной у меня, висит карта Красноярского края, и я часто «путешествую» по Енисею.

>> Я так и не научился жить «по правилам», всё живу в расчёте на человечность и дружество.

>> Впереди не сто, а тысяча лет одиночества.

>> Я пришёл в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощание.

>> Устало слово. От нас устало. А мы устали от слов. Много их изведено... Сюда, под берёзы эти родные, к свежему этому бугру земли всех бы собрать. И помолчать здесь. Ах, какие тут перемены в сердце совершаются, какой возврат к себе, к тому, каким ты задуман Создателем.

О творчестве

>> Работа-то наша писательская — греховная. Есть главная мораль, от Бога идущая — Евангелие, Библия, — вечные постулаты. А мы переиначиваем, искажаем эти постулаты на свой манер. Другой бы человек Библию почитал, ума набрался, а он сколько времени теряет, мою, например, писанину перелопачивает. Вон уж несколько чудаков позвонили: «Виктор Петрович, все ваши пятнадцать томов прочитали!». Это ж сколько я умов нагрузил! От созерцания истинных ценностей отвлёк!

Непроизвольно и я дьявольщину проповедую. Где-то поторопился — и проскочила дьявольщина.

Виктор Петрович Астафьев работает в своем домашнем кабинете. 1987 год. Фото: РИА Новости / Валерий Шустов

Виктор Петрович Астафьев работает в своем домашнем кабинете. 1987 год. Фото: РИА Новости / Валерий Шустов

>> Сперва мне жрать нечего было, а когда стало чего жрать, потерять уже жратву не хотелось, потом у меня появилась «лирическая струна», потом нахлынули более «важные» экологические дела, потом я стар и болен сделался.

>> Хочется убрать весь хлам. Со стола, из стола. Собрание сочинений дало мне эту возможность. Больше хлама уже не накапливаю.

>> Я всегда очень любил писать для детей, и по хрестоматиям, по учебникам бродят мои рассказики. Какие уж там они ни есть, но ребятишки плачут.

>> Ну что же только на разрыв работать, как в «Прокляты и убиты»? Ведь это всё пропустить через себя — ой, как было тяжело! Это же растерзать может человека.

>> Самое важное из сделанного за эти годы — это собрание сочинений. Главное — сам всё прокомментировал, теперь хоть не будут врать.

>> Я на машинке печатать не умею. И на компьютере тоже. Я умею только ручку в чернильницу макать. Мне говорят: ты чё делаешь — у тебя же копий не остаётся! Ну и пусть не остаётся.

>> Всегда у меня на столе, выписано из стихов вологодского поэта Сергея Чухина, рано себя сгубившего:

Работай, друг мой,
Душою чист, один проходи науку.
По праву руку — бумаги лист,
И сердце — по леву руку.

>> То, что Бунин определял звуком, то есть тональность вещи, — это одно из начальных основ произведения, фундамент его. И если долго не держишь вещь в работе, находишься вне её тональности, она начинает глохнуть, молчать и затухать вообще. И возбудить снова её мелодию чрезвычайно трудно. А если возбудишь другую? Попадёшь в другую тональность? Смотришь — перекос, несовпадение.

>> Никому не помешает лишний раз ладонью пополировать свою работу.

>> [для своих потомков не хотел бы, чтобы] хоть один пошёл по моим стопам и сделался писателем или артистом. Бесполезное, проклятое занятие, приводящее человека к полному разочарованию во всём!

>> Жаль, что это ремесло невозможно бросить...

Ей-богу, будь у меня побольше сил — бросил бы. В лес ушёл бы я и прожил остаток дней в радость себе. Неужели ж я не заслужил такой почести: пожить хоть десяток лет для себя?! Неужели постоянно должен мучиться своими и чужими муками, порой даже никому и ничего не дающими, кроме новых мук?!

>> Хорошо, что не бездельничал, много работал. Из безграмотного мужика сумел продвинуться, занял своё место в литературе. Место, которое считаю своим. Жизнь прожил не зря. Кстати, из благополучной жизни литературы не рождается. А в России всегда хватало и страданий, и мук. Есть надежда, что сегодняшнее не самое лёгкое время одарит нас крупными писателями.

О других писателях

>> Пушкин для меня — как воздух, которым дышишь. Чехов — не мой писатель. Я люблю ярких, броских, люблю бесовщину. Чехова легко переводить, Пушкина — трудно, Лескова — ещё труднее. Гоголя — почти невозможно перевести!

>> Я с Солженицыным почти во всём согласен. В одном я только не согласен: я всё-таки думаю, что «Тихий Дон» Шолохов сам написал.

>> Пушкин со временем сделался нашим воздухом, без него уже ни шагу. А Солженицын стал кислородом нашего непродыхаемого времени. Солженицынские меха качают воздух в задыхающуюся, обезбожившуюся, себя почти потерявшую Россию.

>> Нашли тоже мученика [про Высоцкого]. Ездил на «Мерседесе», гостевал в Парижах. А что видел Коля Рубцов?

>> Я старше и Валентина [Распутина], и Васи Белова на войну.

>> Я по сентиментальности своей заплакал, когда увидел его [Василя Быкова] сейчас по телевизору.

>> Вот, бывает иногда, вдруг прорывается книжка, которая тебя ошеломит. Когда-то меня ошеломила «Джонни получил винтовку» Трамба. Материал уже настолько крайний, что только большой мастер может взяться за такой материал. Я хорошо сделал, что прочитал эту книгу. Я не написал бы «Прокляты и убиты», если бы не прочитал Трамба. Это не значит подражать, это меня просто поддержало, укрепило в каком-то моём художественном сознании.

>> Очень хороший был писатель Иван Акулов, забытый нами совершенно. Он написал роман «Крещение» о войне и о коллективизации «Касьян Остудный». Я считаю это лучшим из написанного нами. До «Касьяна Остудного» ещё тянуться и тянуться всем нам. Этот роман и «Привычное дело» Белова — может быть, лучшее, что сделано.

>> Много было честной литературы […] ребята расколупывали эту наледь, находили чистую воду.

О русских, о России и о деревне

>> Мне вот часто вопрос задают: «Почему ты так худо пишешь о своём русском народе?». Да всё это не так. Люблю я свой народ и сострадаю ему. Да и сам-то я кто, не из народа, что ли? Но есть у нашего народа черты, которые я не терплю. Почему он сам это терпит?

>> Заискивать перед народом писателю не надо. Говорят: вы не любите русский народ… А чего его любить-то? За что? Предъявите мне документы, назовите по пунктам: за что я должен его любить?

>> Ведь не мы одни деградируем, я повсюду замечаю ослабление, попустительство какое-то.

>> Когда война была закончена, я пытался понять, почему мы всё-таки выиграли? Я пришёл к выводу, что нас спасло чудо, народ и Бог, который не раз спасал Россию, и сейчас надежда только на Него, на милостивца.

>> Я убежден, что сила России в деревне. Если там даже при небольшом количестве жителей будет порядок — за страну можно быть спокойным. При этом понятие «город» превратилось в синоним культуры, а «деревня» — в синоним невежества. Это величайшее и пагубнейшее заблуждение.

>> Провинция — как угарная баня: можно угореть до смерти. Когда тебе начинает нравиться местная живопись, местный театр, местные речи, местные газеты — скорей куда-нибудь беги.

>> Меня не покидает мысль: 350 лет нашей Овсянке. В сельсовете ни летописи, ни записи: кто, откуда? Кто основал? Что за деревня? Ни один человек дальше деда никого не помнит, уже прадеда многие не знают. Многие просто и знать не хотят.

>> О своём народе мне говорить больно, потому что это народ с дремлющим разумом. Народ наш не хочет думать.

>> Какой народ? Хоть мы его и славим, прославляем. Мы его уже любим как больное что-то, измождённое, как что-то само себя затравившее, изжившее.

>> Прихожу к такому состоянию, когда мне ровным счётом плевать на этот народ.

>> Нация наша, страна, очень устала, если не надсажена. И бед большинство наших отсюда.

>> Мы не просто больное общество, мы запущенно-больное.

Никто так не пал на поганство вот это — на современную музыку, наркоманию, проституцию, на оголтелое — никто так не пал быстро, так массово и так охотно, с воем, как мы.

>> Говорят, не любишь ты коммунистов. Придумали: любишь — не любишь. А есть ещё слово такое «ненависть».

>> Православная Церковь, какую мы в идеале знаем из истории, она ведь уже тоже не вернётся. Попы в большинстве своём помельчали. Они тоже давным-давно живут так: и нашим, и вашим.

>> Я чувствую в церкви историю, им оставленное Слово, в котором нет: «борьба», «кроволитие», «убей его», «заколи», «если враг не сдаётся, его уничтожают». Таких слов там просто нет.

>> К женщинам у нас собачье отношение. К сожалению, сделали из неё «ишака», никакого почтения к ней нет и в помине.

>> Женщины с их эмоциями заполонили школу. Что они с ней сделали?

>> Преподают в школах и институтах дергающиеся полудурочки, прочитавшие пять-шесть книг. Думают, что они уже интеллигентки и могут поучать других. У меня сотни писем, пишут полуграмотные люди, которым сказали, будто они грамотные, и они поверили, а теперь они кроют в хвост и гриву, учат, советуют, о чём мне писать.

>> Да разве я когда ненавидел какую-то нацию — евреев, грузин? Сколько из меня антисемита делали, сколько врали!

>> Я хоть и понимаю, что Басаев бандит последний, а не могу не сказать: молодец, даёт жару. Что ж не сказать доброго слова про умелого врага?

>> Идёт война, и если бы по фронту у нас бегали солдатские матери, это был бы не фронт, а я не знаю что.

>> Все безработные, которые толкутся здесь, могут найти работу. Земляную, грязную. Все ищут конторскую работу. Все хотят быть кинооператорами, кинорежиссёрами, на бандурах бренчать, кривляться на эстраде. Где бы ни работать, лишь бы не работать. А настоящая работа есть. У нас пустует земля. У нас 50 процентов с лишним пахотной земли пустует, зарастает лес. Пожалуйста, бери!

>> Мы, полунищая страна, вообразили, что можем растить барчуков.

>> Хотелось, чтобы ребятишек с детства приучали к труду. Государство рабочих и крестьян, сделавшихся однодетной семьей, выращивает барчуков, которых бабушка до восьми лет на салазках возит. До пятидесяти лет он норовит у родителей на шее сидеть, пока те не упадут. Потом он начинает делить или пропивать то, что они накопили.

>> По Достоевскому, в русском народе есть потребность в страдании. Настрадались мы, так нас измордовали — хватит. Пора бы уж вкусить в жизни радость и удовлетворение.

>> Я люблю родную страну свою, хоть и не умею сказать об этом, как не умел когда-то и девушке своей сказать о любви.

Военная тема

>> Контузило меня в сорок четвёртом, в правый висок ударило. В госпиталь не лёг. Не то чтобы был такой герой — но я детдомовец, мне важно было остаться в своём коллективе. Я понимал, что такое, когда свои. И вернулся. Правый глаз у меня с тех пор не видит совсем, два процента, — я, как левша, научился с левого целиться.

>> После первого ранения ты уже не вояка. Пока не зацепило, всё думаешь — пронесёт. А как раз поймал пулю — всё, уже страх. Но в сорок четвёртом в окопах только такие и были.

>> Самое страшное на фронте было не то, что убьют. Голод был, и сна не хватало. Это самая жуть, когда не спишь. И так я уставал от голоду и недосыпу, что несколько раз хотелось, чтоб убили.

>> Рассказ о войне человека, который сам с ней соприкасался, не может не быть антивоенным.

>> Войну я начал показывать ещё в «Пастухе и пастушке». Почитай с неё я и начался как писатель, правда поздно, почти в 50 лет. С «Пастушкой» все журналы и издательства прошёл, нигде не хотели печатать. Только в «Нашем современнике» напечатали, да и то в покуцанном виде. Все говорили: «Страшно. Как можно это печатать?». Но может ли такой критерий быть в литературе?! Ведь я там ничего не выдумал.

>> Мне война десять лет снилась и перестала. Но в подсознании-то откладывается, его не обманешь, и когда садишься писать — ты ведь с ним выходишь на связь, с этим своим вторым я, которое и есть бессмертная душа, я думаю.

>> Я всю свою творческую, а может и не только творческую жизнь готовился к главной своей книге — роману о войне. Думаю, что ради неё Господь меня сохранил.

Этот материал был во мне, он переживал разные отношения, разные периоды. И хорошо, что я не стал его раньше писать. Много литературы прочитал, в том числе и отвратительной, много мемуаров. А о том, как этот роман будет встречен, я знал.

>> Ну, извините, не люблю я наших генералов, не любил никогда и сейчас не люблю.

>> То, что написано у нас про Афганистан, про Чечню, всё это плохо сделано, очень плохо. Опять сгусток, опять какие-то братишки... Выдали им тельняшки вместо нашей завшивленной рубашки, и они перешли в какое-то новое качество. Начали выпячивать грудь. А перед чем?

>> Чем более наврёшь про войну прошлую, тем скорее приблизишь войну будущую.

>> Надо не героическую войну показывать, а пугать — ведь война отвратительна!

>> Я в День Победы пойду в церковь — молиться за убиенных и погубленных во время войны.

>> Я сегодня думал. Вчера думал. Ночью, лёжа в снегу, думал: неужели такое кровопролитие ничему не научит людей? Эта война должна быть последней! Послед-ней! Или люди недостойны называться людьми! Недостойны жить на Земле!

>> И спрашивает, спрашивает, задаёт себе и обществу вопросы старый солдат — он-то, он-то в чём виноват? Его-то жизнь за что и почему спалили, изработали, все соки высосали, всю силушку выкачали?

>> Заключительная книга романа будет называться «Болят старые раны».

Почти стихи — в прозе

«Когда-нибудь придёт в тайгу землянин без ружья, попробует дослушать и понять все песни и, может быть, узнает с горькой мукой, как неразумен был и часто дик он, и бил не птиц, а безоружных к нам посланцев, старающихся песнею своей внушить любовь и доброту ко всякому живому существу». («Царь-рыба»).

«Что же самое хорошее было в моей жизни? Лес, тайга, бесчисленные хождения по ней. Конечно же с ружьём. Я был плохой стрелок, и меня «кормили» ноги. Чтобы что-то добыть, я должен был много, много бродить по тайге. После войны я «боялся» большой крови, и самым сподручным зверем был для меня рябчик, редко тетеря и ещё реже утка.

Я стеснялся неуклюжести в стрельбе с левого плеча […] и потому предпочитал бродить по тайге один. Там, в тайге, и сочинительствовать начал. Уж очень много видел и пережил в тайге такого, о чём хотелось поведать другим людям, раз они этого видеть и пережить не могут.

Всякий выход в лес, есть погода или нету, праздник, ожидание чуда лесного, удачи, обновления души[…]. Иду, иду — и сердце моё изношенное, больное тоже, успокаивается, гуще лес, тише даль, наплывает сон.

О тайга, о вечный русский лес и все времена года, на земле русской происходящие, что может быть и есть прекрасней вас? Спасибо Господу, что пылинкой высеял меня на эту землю[…]». («Затеси»)

«…не могут люди бросить землю, велика привычка и тяга к ней, вера в неё: а вдруг беда какая? Неурожай? Засуха? Война, не дай Бог, снова? На кого и на что надеяться тогда? На землю. Она никогда не предавала и не подводила, она — кормилица наша, всепрощающая, незлопамятная» («Ода русскому огороду», 1972).
«…всегда мне казалось, да и сейчас кажется, что там, за той далью, находится неведомая мне, чудесная страна, в которой, я знаю теперь, мне никогда не бывать, но которая так всегда манила и манит, что я иной раз путаю явь со сном, потому что неведомая страна с детства обворожила меня, вечный её зов бродит в моей крови, тревожит сердце, тело, и пока я жив, пока работает память, тоска по этой не достигнутой мною стране каждодневно, каждоминутно будет со мной». («Приворотное зелье» из сборника «Последний поклон», 1977)
«Я думаю, что, в конечном счёте, всё же главное вот это — Енисей, берёза на скале, светлая осень, и когда придёт последний час, всё это и будет видением, а не злодеи, лжецы, лицемеры и ворьё...

И спасибо жизни за жизнь, а памяти за то, что она очищает прошлое от скверны». (Из надписи на книге Валентину Курбатову, октябрь 1986 года)

«…всякий раз, проходя мимо старого кладбища, этого мирного успокоения давно и по-разному живших людей, я отыскиваю глазами ель, упирающуюся в облака, под которой покоятся мои самые дорогие, самые родные люди: мама, дедушка, бабушка, дядья, тётки, племянники.

[…] И когда я, поклонившись праху самых любимых людей, стою над родными могилами, какое-то, отстранённое от всего, успокоение, смиренное чувство охватывает моё сердце, и всё, что происходит вокруг, кажется мне таким мелким, суетным и быстро проходящим в сравнении с этой надмирной вечностью.

И снова, и снова память высвечивает прошлое, и прежде всего ясноликое детство, которое всегда счастливо, что бы на свете ни происходило, что бы с людьми ни делали тираны и авантюристы, как бы ни испытывала, ни била людей судьба». («Над вечным покоем» — этим этюдом заканчивается восьмая тетрадь «Затесей», 2000 г.)

«Я как-то утром или ночью, может быть, осенью (весной не хочется) остановлюсь в пути и поверну обратно. Туда, откуда я пришёл. Куда пойду уж безвозвратно, простившись с вами, люди, навсегда.

Но не с природой, всех нас породнившей. И пусть меня поднимут на увал, на тот увал, что ждёт меня давно, за милою моей деревней. За бабушкиным огородом.

Пусть по распадку, где ходил я с ней по землянику, поднимут меня те, кого любил я и кому дорог. И пусть не плачут обо мне.

Пусть словом или песнею помянут — и я её услышу. […] Услышу из земли, сам став землею. Но перед тем, как стать землею, последней каплей крови с родиной поделюсь, последний вздох пошлю в природу. И если осенью увидите на дереве листок вы самый яркий, так, значит, капелька моя в листе том растворилась […]». («Прощаюсь»)

P.S. К фото Анатолия БЕЛОНОГОВА, используемого в качестве иллюстрации к этой подборке, будто специально написан отрывок из эссе Олега ПАЩЕНКО. Не можем удержаться, чтобы его не привести.

«Спуск к Енисею, куда задумчиво забредал в ботинках Астафьев и сиживал там на бревне, соскребая щепочкой налипшую грязь и прислушиваясь к Енисею, теперь обещают взять в камень, может даже и в мрамор, а может, ковёр расстелят для новых русских, чтобы те в белых носках спускались к Енисею. Почти ничего от времён Астафьева не остаётся в Овсянке. Когда приезжал туда президент В.В. Путин, его сопровождал наш губернатор-миллионер А. Хлопонин, которого окружили мужики и бабы: «Что собираетесь делать с Овсянкой?». Губернатор по-мальчишески засмеялся: «Да тут у вас, в Овсянке, скоро будет Лас-Вегас!».

Подборку подготовила В. Ефанова

Похожие материалы